Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И хотя «барду лос-анжелесских низов», казалось, опять нечего было предложить читателям своих последних сборников, вроде «Болтаясь в Турнефортии» (1982), кроме отчетов свободным стихом о бесчисленных пьяных эскападах и пороках, повестях об отщепенцах, катящихся все дальше вниз и находящих неведомым образом новые способы падать еще ниже, пишет Буковски по-прежнему хорошо, мастерски оперируя приятными на слух каденциями, остроумием и совершенной ясностью, чего многие не ожидают от такой битой жизнью персоны. Его языковая грациозность заставляет комически блистать даже самые грязные его признания и саморазоблачения. Вот уж где жизнь почти полностью овладела искусством…
Творческое наследие Чарлза Буковски щедро по своему количеству и неровно по качеству, но в своих лучших и самых мощных стихах, как писал Дэбни Стюарт, он «живет в мире, низводящем поэта до состояния бессильной изоляции. Иногда он почти что хнычет… Американский язык, каким его слышит Буковски, в самом деле довольно легко "прибить к бумаге гвоздями". Но придать ему форму или, что еще лучше, обнаружить для него форму, — совершенно другое дело… Эскаписты великих стихов не пишут.»
Биограф Хью Фокс говорил о «темном, негативном мировосприятии Буковски… в котором он упорствует изо дня в день, выискивая уродливое, сломанное, уничтоженное, безо всякой надежды на какое бы то ни было "окончательное" спасение и без желания его». Его персонажи в самом деле таковы — уголовники, пьянчуги, тараканы, безумцы, бляди, крысы, игроки, обитатели трущоб и паршивых лос-анжелесских баров, — и именно их он чествует в своей поэзии. Из той же самой среды — печальные герои и героини его прозы, в целой принимавшейся критиками литературного истэблишмента более серьезно, нежели стихи. Да и сам он — или «широкий, но не высокий человек», каким его описывал в 1974 году Роберт Веннерстен, «одетый в клетчатую рубашку и джинсы, туго подтянутые под пивное брюхо, длинные темные волосы зачесаны назад, с проволочной бородой и усами, запятнанными сединой», или «проседающий, сломленный, тающий старик, очевидно, на грани нервного срыва», каким его увидел Хью Фокс. Но каким бы он ни представал своим гостям, в нем всегда присутствовала эта абсолютная ясность ума, этот контроль разума, а также — настолько покоряющее добродушие, мужество и шедрость, что Дональд Ньюлав из «Вилледж Войса» не мог не назвать его «единственным действительно любимым поэтом подполья, о котором я слышал».
Его первый роман «Почтамт» (Post Office, 1971), слегка переработанный отчет о годах тупой пахоты на лос-анжелесской почте, с его урловыми надзирателями, тоскливыми и занудными горожанами, киром по-черному, легкодоступным сексом и блистательными побегами на ипподром, обозревателем газеты «Литературное Приложение Таймс» был назван «мужественной и жизнеутверждающей книгой, поистине меланхоличной, но и конвульсивно смешной… цепочкой анекдотов неудачника». Тем не менее, по его словам, «ей не хватало связок, которые могли бы сделать книгу чем-то большим, нежели суммой составляющих ее частей». Этот типично «высоколобый» подход к оценке произведения, опасливо отказывающий ему в праве быть таким, каково оно есть, если написано честно и мужественно, не учитывает «сверхзадачи» автора — просто рассказать о почтовом бытии Чинаски день за днем. И каждая глава, будучи сама по себе эпизодом целого, зависит от остальных, складываясь в мозаику, скрепленную тем, что далеко не словами выражается. Наверное, именно эта атмосфера недосказанности, что от презрения к рутине повседневного существования, и объединяет, среди прочего, читателей Буковски на всех континентах, как некий «подруб».
Уже в «Почтамте» становится ясно, что Чинаски/Буковски — предельный одиночка. У Бука эта тема всплывает постоянно: человеческие отношения в силу неизбежно конфликтующих стремлений, желаний и эго никогда не срабатывают. Чинаски даже не сокрушается по поводу этой неизбежности — он ее принимает. Он — экзистенциалист в высшей степени: «Мы сидели и пили в темноте, курили сигареты, а когда засыпали, ни я на нее ноги не складывал, ни она на меня. Мы спали, не прикасаясь. Нас обоих ограбили.» И мы чувствуем, что за этим неистощимым стоицизмом — Хэнк, которого где-то по пути эмоционально «ограбили» самого.
Эта сага «непростого человеческого счастья» продолжается в «Трудовой Книжке» (Factotum, 1976), где впервые после ранних рассказов возникает «второе я» Чарльза Буковски — Генри Чинаски, предстающий, по словам критика Ричарда Элмана, «с первых же фраз романа решительным, но глубоко удрученным карьеристом паршивых случайных заработков и перепихонов на одну ночь на задворках наших великих американских городов». Ничтоже сумняшеся, Элман счел это «чувственное, трогательное и развлекающее повествование», избавленное от маннеризмов «большой литературы» и разного рода самореклам большим прогрессом по сравнению с форсированной и скандализирующей, «продирающей до костей» ранней прозой Буковски.
Не нужно обманываться «развлекательностью» Буковски: развлекательность — в том, что его моралите (рассказы, стихотворения и взятые сами по себе пронумерованные эпизоды романов) никогда не морализуют и не тычут читателя носом в обязательность совершения какой-либо внутренней работы. Все, что происходит в голове и душе читателя, зависит только от него самого. Для этого, видимо, желательна какая-то духовная готовность, но если ее нет, то никто ведь плакать не станет. Его роман «Ветчина На Ржаном Хлебе» (Ham On Rye, 1982) — еще одно тому подтверждение: автобиографическая смесь горечи, юмора и честности, самое излюбленное критиками произведение. Впервые Буковски описал здесь свое детство и отрочество — и, в конечном итоге, невозможность существования по Американской Мечте.
Как в «Гекльберри Финне» и «Ловце Во Ржи», точка зрения очень молодого человека, вероятно, — самая выгодная позиция, с которой обнажаются двуличие, претенциозность и тщеславие «взрослого» мира. «Ветчина» приобретает более трогательное и человеческое измерение, нежели ранние работы Буковски, поскольку здесь молодому, впечатлительному и беззашитному Чинаски приходится иметь дело со злом и больной ущербностью взрослых. Действие романа происходит, в основном, в годы Депрессии и заканчивается с началом Второй Мировой войны. Чинаски растет в доме, где хронически безработный отец стереотипно суров и деспотичен («Я ему не нравился. "Детей следует видеть, а не слышать," — говорил он мне.»), а мать покорна и бесхребетна («"Отец всегда прав."»). Родители Чинаски, как и большинство взрослых в романе, проживают свои жизни на основании ложных идеалов и ошибочных представлений о том, «как надо» жить. На самом деле, эти идеи и представления с реальностью имеют мало общего, и для таких, как Чинаски, кто стремится к истине и честности и определяет «липу» с полунамека, жизнь по их правилам — игра довольно-таки безыинтересная. Роман разворачивается серией инцидентов — часто трагических, часто смешных, — в которых молодой Чинаски наблюдает эти недостатки и пороки собственных родителей и людей «реального» мира и приходит к принятию безнадежности своего положения.
Первое его столкновение с липой, в которую обряжаются люди, — когда он фабрикует якобы документальный отчет о визите президента Гувера в Лос-Анжелес и сдает своей учительнице английского. После того, как учительница обнаруживает, что «документальная» работа, которую она прочла перед всем классом как образец сочинения, — выдумка от первой до последней строчки, она все равно превозносит ее до небес, чтобы сохранить лицо при явно гнилой игре. Чинаски комментирует: «Так вот что им нужно на самом деле: ложь. Прекрасное вранье. Вот чего им хочется. Люди — дурачье.»
Знание того, что люди предпочитают удобную ложь неудобной правде, делает невыносимыми его встречи со всеми, кроме понимающих его изгоев. Только с ними он, в конечном итоге, сходится, но даже в среде аутсайдеров человеческие отношения эфемерны, поэтому единственное, что делает жизнь терпимой — это мастурбации, мечты о сексе (в «Ветчине» Хэнк ни разу не совокупляется с женщиной) и, превыше всего, — алкоголь: «Без кира,» — говорит Чинаски своему корешу под конец романа, — «я бы давно себе глотку перерезал.» Кстати, в 1974 году, примерно то же самое он говорил посетившему его Роберту Веннерстену: бухло «вытряхивает тебя из стандарта повседневной жизни, из того, когда все одинаково. Оно выдергивает тебя из собственного тела, из собственного разума и швыряет о стенку. У меня такое чувство, что пьянство — это форма самоубийства, когда тебе позволено возвращаться к жизни и начинать все заново на следующий день.»
В Штатах Буковски всю жизнь оставался партизаном, глубоко окопавшимся в подполье изящной словесности. Единственная, пожалуй, вылазка, закончившаяся успехом (успехом ли?) — когда к нему, наездами жившему в Лос-Анжелесе, в двери постучался Голливуд. «…На богатую территорию въехали. Я уже и забыл, что некоторые живут довольно неплохо, пока большинство остальных жрет собственное говно на завтрак. Когда поживешь там, где живу я, начнешь верить, что и все остальные места — такие же, как и твоя задрота.» Бук познал полную меру известности после того, как написал сценарий к фильму Барбета Шрёдера «Пьянь» (Barfly, 1987), где в роли молодого, пропитавшегося джином Чинаски снялся Микки Рурк. При всей склонности автора к самому низменному антуражу и похабнейшим условиям жизни, что так расстраивают голливудских критиков, фильм стал удивительно популярен в массах. Однако, для самого Буковски мало что изменилось — подумаешь, набрался материала для еще одной книги, ставшей кривой гримасой перед ослепительными улыбками героев «фабрики грез» («Голливуд», [Hollywood],1989). Как и остальные его работы, эта регистрирует типичное настроение подчеркнутой невовлеченности: мир продолжает нас наебывать, народ.
- Коммандос Штази. Подготовка оперативных групп Министерства государственной безопасности ГДР к террору и саботажу против Западной Германии - Томас Ауэрбах - Публицистика
- Записи и выписки - Михаил Гаспаров - Публицистика
- Педагогические письма. Третье письмо - Иннокентий Анненский - Публицистика
- Конец глобальной фальшивки - Арсен Мартиросян - Публицистика
- Кризи$: Как это делается - Николай Стариков - Публицистика